Фиксируемая в этнографических исследованиях, исторически реконструируемая традиционная русская народная культура, ныне практически утратившая свою реальную всеобъемлещую цельность, сохраняясь отдельными реликтовыми очагами, обретает «вторую» жизнь в фольклоризации общественного сознания, внешне оформляя идеологию особого «русского» цивилизационного пути. Фольклор, будучи фрагментированной частью народной культуры [1], с одной стороны, становится орудием идеологизации и используется различными общественными стратами для зримой презентации социально-политических проектов. С другой, сохраняя первичную, мало подверженную идеологическим манипуляциям органичность, оказывается одним из объективных маркеров социальной тектоники на границе разлома «восток-запад». Постоянная составляющая обсуждений правильности выбора Россией цивилизационного пути, необходимости соблюдения или отказа от «византийской» и последующих наследственностей, фиксирует не столько противостояние с уже принятой западной цивилизационной моделью, сколько отстаивание самобытно значимого места в ней.
«Первая», пореформенная «фольклорная волна» второй половины XIX в., повлиявшая не только на культуру, но и практически на все проявления социальности вплоть до переоформления «государственной внешности», как и «вторая фольклорная волна» 30-40-х гг. XX столетия [2] были вызваны не только внутренними потребностями общественного сознания, удовлетворенного значимостью России в существовавшем мироустройстве, но, отчасти, ситуацией «оскорбленности» после Восточной (Крымской) войны, показавшей России, привыкшей ощущать себя спасительницей Европы в 1812-15 и 1848 гг. и центром «Священного Союза», ее места в европейском пространстве, изоляцией от «цивилизационных» центров и прямой угрозы военного столкновения с их объединенной мощью (послереволюционный, предвоенный периоды и последовавшая «холодная война» в XX столетии). Фольклоризация с очевидностью становится значимым фактором социально-общественной жизни в мобилизационные периоды русской истории и, отчасти, в следовавшие за ними периоды победного торжества, с акцентированной памятью о «русском народе», «подвиге народном», о «народных жертвах». Так же с очевидностью умаляется вплоть до жесткого цензурирования «народная» составляющая из идеологизированных форм воздействия на общественное сознание в периоды «европеизации», «вестернизации», «модернизации», «либерализации» российского социально-политического устройства. С этой точки полезно отдельно рассмотреть само бытование понятия «народ» в социальной лексике и форматирование доминантных медиа-воздействий [3].
Особый интерес вызывает «третья фольклорная волна» [2], изначально порожденная умеренной фрондой части интеллигенции, неприязненной к советскому социальному устройству и видевшей один из путей дальнейшего развития СССР – России в возвращении на «исконно исторический», «православно-народный» путь. Обращаясь к прошедшему, убеждаешься, что ни один из «фольклоризованных» проектов не реализовался в полной мере, даже в периоды осознанной организационности и значительных государственных идеологических и материальных вложений. Причины можно видеть в «западном цивилизационном соблазне», «предательстве элит», «мессианской непосильной перенапряженности» и тому подобных реально проявляющихся факторах. Но именно неизбежность потрясений на границах цивилизационных разломов порождает цикличность фольклорных волн, значимо влияющих как минимум на внешность социодинамики.
Фольклоризация общественного сознания по-разному проявляется в национальных стратах полиэтничных, поликонфессиональных, мультикультурных сообществ. Очевидна «народная», «националистическая» составляющая в идеологии и практике сепаратистских движений, выступающая как идентификационный признак изоляционалистской консолидации. Для государство образующих народов, свободных от «угнетенной» наследственности, с неизбежностью возникает необходимость и на понятийном, и на практическом уровнях различения «народного», «национального», «националистического». Жестко структурированные юридические нормы политкорректности исключают первичную простоту ответов на «национальные вопросы», ответов, данных некогда в период прямых военных столкновений и достаточно однозначно зафиксированных в народной культуре.
Либеральные концепции полит- и социо-корректности базируются не только на доминантности прав личности, но и на признании вины за «исторически содеянное победителями». Нормы политкорректности до определенного момента предельно терпимы к национализмам угнетенных и репрессивны по отношению к национализму победителей. В качестве примера можно обратить внимание на частичное сохранение сформулированной в ранний советский период концепции, определявшей царскую Россию как «тюрьму народов». Десоветизация, формулирующая сомнение в достоинствах последовавшей концепции «единая общность советский народ», упорно избегает дезавуации идеологии исторической вины.
Реальная практика периодически заставляет пересматривать идеологические концепции, в революционные периоды полностью сметает их, превращая в объекты рефлексий общественного сознания по поводу нереализованности «идеально» сформулированных программ. Применительно к современности, глобалистские концепции столкнулись не только с финансово-экономическим кризисом, но и с социальным, поставившим под сомнение базовую идею мультикультурного единства в рамках западной цивилизационной модели. Если судить по опубликованным материалам совещания президента РФ с руководством Думы и Совета Федерации (17.01.2011), заседания Госсовета в Уфе (10.02.2011), достаточно неожиданно придавших значение «русскому вопросу», то осторожные ответы по его разрешению оказались далеки от алармизма западноевропейских лидеров. Волны социальных вызовов по внешности укладываются в классические протесты аутсайдеров с сильным национально-националистическим акцентом. Дефис неизбежен, т.к. экспортные концепции мультикультурализма, удобные для проектирования либеральных социальных моделей, оказались не эффективны, подверглись сомнению даже в среде, их породившей, а отсутствие собственной, последовательно разработанной национальной идеи в сочетании с маргинализацией советского наследия, остро ставят «национальный вопрос» перед современной Россией. Острота во многом обусловлена именно разорванностью российской истории, с отсутствием идеологической преемственности, с тем, что за последний век трижды кардинально менялись социально-политические парадигмы.
Исторически фиксируемая устойчивая связь фольклора с социодинамикой позволяет рассматривать его как один из индикаторов социальной тектоники. Периодическая фольклоризация общества даже в малых гомеопатических дозах одновременно свидетельствует и о подспудном давлении этно-факторов, и о противогосударственной социальной фронде, и о резервно-мобилизационном потенциале фрагментированной народной культуры. Перед государством, как, впрочем, и перед любой действенной социально-политической силой, возникает ситуация выбора одной из фольклорных составляющих как необходимого ингридиента социально-активного проектирования. В предыдущих фольклорных волнах явственно проявлялся, если воспользоваться устоявшейся терминологией, «казачий тренд», очевидно доминирующий в современной фольклоризации, что связано не столько с реальной историей российского казачества, сколько с его мифологией.
Корректное определение казачества как исторически сложившейся культурно-этнической общности [4, с. 339], требует хотя бы краткого объяснения его коренных отличий от иных русских региональных культур. В историческом общественном сознании казачество бытует как коренная форма вольной самоорганизации народа (от идеоматики «вольный казак» до итожащего утверждения Л.Н. Толстого: «Русские люди казаками желают быть»). Дошедший пласт казачьей традиционной культуры значительно шире календарно-земледельческой архаики, вобрав в себя непрерывность исторического предания практически на всю глубину русской истории и фиксацию всех форм социально-государственных противоречий (от разбойности до монархичности). Народное представление о казачестве дополняется культурным мифом. На волне романтизма в литературе и искусстве XIX в. опоэтизированное «вольное казачество» входит в триаду с «вольными цыганами» и «Кавказом». Одновременно формируется объективно противоречивое научное обоснование феноменологии казачества. Программная статья П.Б. Струве «Интеллигенция и революция» начинается с размышления о неизбежной периодичности смут в русской истории, с выделением казачества как основного элемента противогосударственного «воровства» и завершается парадоксальным утверждением об интеллигенции, в своем антигосударственном «отщепенстве» сменившей поставленное на монархическую службу казачество [5, с. 152, 153].
Реальное казачество, по крайней мере, с середины XVI в., фиксируется в устойчивых народно-мифологизированных формах, отражающих реальные взаимоотношения с государством. Необходимо хотя бы кратко выделить ряд «неизбывностей», с разной степенью проявляющихся и в современном казачьем векторе российской социодинамики.
1. Казачество явление «пограничное», зарождается на стыке культурно-исторических, конфессиональных миров, утрачивает свое первичное значение, будучи инкорпорированным в государственное устройство и периодически самозарождается (самовозрождается) с возникновением пограничных разломов (события в Приднестровье, на Кавказе).
2. Врожденная дуальность казачества, периодически колеблющего и воссоздающего государство.
3. Ощущение выделенности казачества из государственного устройства. Сохранение сущностной памяти о «служении без холопства», «с травы и воды», о посольских взаимоотношениях даже в периоды полного «верно монархического» служения, периодически реинкарнирует своеобразный казачий сепаратизм, ясно проявляющийся во все периоды мятежных, революционных потрясений.
4. Одновременно с врожденным сепаратизмом, не менее сущностна идеология-память верного «православно-монархического служения».
5. Генетическая предрасположенность к воинскому служению, без которого утрачивается суть казачества.
Народная культура парадоксально цельно вбирает и отражает все казачьи сущности в отличие от периодических идеологических фольклоризаций. В имперский период русской истории искусно вычленялась и разрабатывалась «православно-государственно-монархическая» составляющая казачьей культуры. В довоенный советский период акцент переносился на «бунташную», протестную, антиклерикальную составляющую. В предчувствии неизбежности мировых военных столкновений особое внимание уделялось эпической героизации. В послевоенный период одним из основных победных образов силы и энергии становятся «казаки в Берлине», легендарно-агитационные «Кубанские казаки».
Одновременно с официальной системой социальных воздействий формируется кажущаяся аморфной, не кодифицируемой атомизированно личностная идеология народившегося homo historicus – человека исторического [6], неудовлетворенного монументальным идеологическим однообразием, заполняющего вакуум собственной мифологизированной историографией, делящейся на «красную» и «белую», либеральную и консервативную, неоязыческую, атеистическую, православную и иные своеобразные пазлы, из которых собираются кажущиеся бесконечно вариативными трансформеры. Возникающая хаотическая стратификация общества вполне встроена в неолиберальные докризисные социальные модели. Кризис заставляет систематизировать неясное протестное многообразие. «Кандопога»…, «Манежная площадь» понуждают заняться национальным, «русским» вопросами, национальной идеей. Естественное обращение к историческим контекстам, обостряя полемику в экспертном сообществе, просвещая общественное сознании, не дает «положительных» ответов, т.к. предшествующий исторический опыт не встроен в неолиберальную концепцию переустройства традиционно патерналистского социума. Неожиданным вызовом стало признание краха идеологии, казавшегося образцовым европейского мультикультурализма, нарастание европейского национализма и утверждение необходимости принимать как обязательные ценности культуры государство образующего народа. Все это порождает необходимость отделить «правильное народное» от «националистического» и вообще определиться с понятием «национализм».
Кризис либеральных идей в национальном вопросе, при кажущейся очевидности утверждения надэтничного, общенационального гражданства («россияне», а если смотреть из-за границ, то однозначно «русские») окончательно не удовлетворяет ни государство образующий, ни малые народы, по разным причинам стремящиеся зафиксировать этническую идентичность. Применительно к российской действительности, управление кризисом, выход из него предполагают направленное воздействие на социум, прежде всего, посредством центральных масс-медиа. Даже без специального анализа очевидно, что в переформатированном постсоветском медийном пространстве практически отсутствуют «классическая» и «народная» составляющие.
Обострившиеся медийные обсуждения национальной идеи экспертным сообществом – свидетельство апробации государственного заказа на разработку концепции управления нестабильностью на границах этно-конфессионально-национальных разломов. При этом в большинстве озвученных полит-технологических проектов отсутствуют предложения по возвращению в систему централизованных социовоздействий «народной» составляющей, что особенно контрастирует с последовательной гармонизацией отношений между государством и историческими для России религиозными конфессиями.
Внешняя пропагандистски-рейтинговая оскорбительная маргинализация России в соединении с фиксируемыми общественными отторжениями неудач калькирования экспортных экономических и социальных стандартов, возрождает идеологию самодостаточного развития, требующую образного оформления через обращение к традиционным ценностям. Предположение о неизбежности возвращения народной культуры в идеологию социовоздействий ставит вопрос о фольклорной акцентации, учитывающей предшествующие исторические контексты. Анализируя объемную незначительность «народной» составляющей в сетке вещания центральных каналов и программ (в отличие от титульно национальных — канал «Татарстан», «Армения» и др., очевидно фольклоризованных), одновременно отмечаешь доминирующий в них «красный», «советский», почти «фольклорный» тренд, искрящий в контакте с «десталинизацией». Традиционная народная культура, редкая в медийном пространстве, если исключить ее сувенирно-презентационный вариант, преимущественно казачья. Отчасти это связано с потенциальной резервностью казачьей культуры, с ее многовариантностью и достаточной популярностью, с возможностью использования для оформления различных социальных процессов. В случае окончательного оформления осознанного государственного или интуитивного общественного заказа на национальную идею, на кодификацию ее «народной» составляющей, встанет вопрос о трактовке народной образности, учитывая конфликт между зафиксированными аутентичными традициями и их адаптированно-стилизованными моделями. Третья фольклорная волна частично предуготовила возможность обращения к преимущественно аутентичному фольклору, сформировало среду и общественные организации (Российский фольклорный союз, казачьи общественные организации, культурно-историческая инициатива «Походъ» и др.), опробовавшие многочисленные инициативы, полезные для консолидирующего общественно-государственного партнерства.
Примечания:
1. Гавриляченко Е.Э. Фольклорные волны в культуре России и «молодежное фольклорное движение» 1980-2000 гг. Дис. … канд. культурологии. М., 2008.
2. Гавриляченко Е.Э. Новая фольклорная волна и молодежное фольклорное движение // Науч. альманах «Традиционная культура». М., 2007. № 4. – С. 11-22.
3. Гавриляченко Е.Э. Фантом фольклора в медийном пространстве // Наука телевидения. Научный альманах. Вып. 6. Министерство культуры РФ, Государственный институт искусствознания, Гуманитарный институт телевидения и радиовещания им. М.А. Литовчина. М., 2009. — С. 117-127
4. Донские казаки в прошлом и настоящем / Под общ. редакцией профессора Волкова Ю.Г.. Ростов-на-Дону. Издательство Ростовского университета. Издательство «ГинГо». 1998.
«Современная наука определяет казачество как субэтнос, т.е. исторически сложившуюся общность людей, возникшую в результате длительного и сложного процесса территориальной обособленности и специфики образа жизни» (с. 339).
5. Струве П.Б.. Интеллигенция и революция // Вехи. Из глубины. М., Изд. «Правда». 1991.
«Носителями этого противогосударственного «воровства» было как в XVII, так и в XVIII в. «казачество». «Казачество» в то время было не тем, чем оно является теперь: не войсковым сословием, а социальным слоем, всего более далеким от государства и всего более ему враждебным. В этом слое были навыки и вкусы к военному делу, которое, впрочем, оставалось у него на уровне организованного коллективного разбоя.
Пугачевщина была последней попыткой повести против государства народные низы. С неудачей этой попытки казачество сходит со сцены как элемент, вносивший в народные массы анархическое, противогосударственное брожение. Оно само подвергается огосударствлению, и народные массы в своей борьбе остаются одиноки, пока место казачества не занимает другая сила. После того как казачество в роли революционного фактора сходит на нет, в русской жизни зреет новый элемент, который – как ни мало похож он на казачество в социальном и бытовом отношении – в политическом смысле приходит ему на смену, является его историческим преемником. Этот элемент – интеллигенция» (с. 152).
6. Кутузов М.А. Возрождение казачества: от ролевой игры к государственной функции // Экономические стратегии. 2006